Уверяет, что Керенский — фактический «премьер». (Если так — очень хорошо).
Вечером — Сытин. Опять сложная история. Роман Сытина с Горьким опять подогрелся, очевидно. Какая-то газета с Горьким, и Сытин уверяет, что «и Суханов раскаивается, и они будут за войну, но я им не верю». Мы всячески остерегали Сытина, информировали, как могли.
И к чему кипим мы во всем этом с такой глупой самоотверженностью? Самим нам негде своего слова сказать, «партийность» газетная теперь особенно расцветает, а туда «свободных» граждан не пускают. Внепартийная же наша печать вся такова, что в нее, особенно в данное время, мы сами не пойдем. Вся вроде «Русской Воли» с ее красным бантом.
Писателям писать негде. Но мы примиряемся с ролью «тайных советников» и весьма самоотверженно ее исполняем. Сегодня я серьезно потребовала у Сытина, чтобы он поддержал газету Зензинова, а не Горького, ибо за Зензиновым стоит Керенский.
Горький слаб и малосознателен. В лапах людей — «с задачами», для которых они хотят его «использовать».
Как политическая фигура — он ничто.
С утра, одновременно, самые несовместимые люди. Рассадили их по разным комнатам (иных уже просто отправили).
Сытин, едва войдя, — ко мне: «вы правы...» Говорил с горькистами и заслышал большевистскую дуду. Полагаю, впрочем, что они его там всячески замасливали и Гиммер ему пел «раскаянье», ибо у Сытина все в голове перепуталось.
Тут, кстати, под окнами у нас стотысячная процессия с лимонно-голубыми знаменами: украинцы. И весьма выразительные надписи: «федеративная республика» и «самостийность».
Сытин потрясался и боялся, тем более, что от хитрости способен самого себя перехитрить. Газету Керенского клянется поддержать (идет к нему завтра сам), и в то же время проговорился, что и газету Гиммер-Горький не оставит; подозреваю, что на сотню-другую тысяч уж ангажировался. (Даст ли куда-нибудь еще вопрос).
А я — из одной комнаты — в другую, к И. Г. (не нравится он мне, и данная позиция кадетов не нравится; чисто-внешнее, неискреннее, приспособление к революции, в виде объявления себя партией «народной свободы», республиканцами, а не конституционалистами. Ничего при этом не понимают, о войне говорят абсолютно старым голосом, как будто ничего не случилось).
Ранним вечером явились В., Г., Карташев, М. и др. — все с этой «запиской» к Вр. Правительству насчет церковных дел.
Могу ли я еще что-нибудь? Просто ложусь спать.
Отречение Михаила Ал. произошло на Миллионной, 12, в квартире, куда он попал случайно, не найдя ночлега в Петербурге. Приехал поздно из Царского и бродил пешком по улицам. В Царское же он тогда поехал с миссией от Родзянки, повидать Алекс. Федоровну. До царицы не добрался, уже высаживали из автомобилей. Из кабинета Родзянки он и говорил прямым проводом с Алексеевым. Но все было уже поздно.
Часов около шести нынче приехал Керенский. Мы с ним все неудержимо расцеловались.
Он, конечно, немного сумасшедший. Но пафотически-бодрый. Просил Дмитрия написать брошюру о декабристах (Сытин обещает распространить ее в миллионе экземпляров), чтобы напомнив о первых революционерах-офицерах — смягчить трения в войсках.
Дмитрий, конечно, и туда, и сюда: «я не могу, мне трудно, я теперь как раз пишу роман «Декабристы», тут нужно совсем другое...»
— Нет, нет, пожалуйста, вам 3. H. поможет. Дмитрий согласился, в конце концов.
Керенский — тот же Керенский, что кашлял у нас в углу, запускал попавшийся под руку случайный детский волчок с моего стола (во время какого-то интеллигентского собрания. И так запустил, что доселе половины волчка нету, где-нибудь под книжными шкафами или архивными ящиками).
Тот же Керенский, который говорил речь за моим стулом в Религ.-Филос. собрании, где дальше, за ним, стоял во весь рост Николай II, а я, в маленьком ручном зеркале, сблизив два лица, смотрела на них. До сих пор они остались у меня в зрительной памяти — рядом. Лицо Керенского — узкое, бледно-белое, с узкими глазами, с ребячески-оттопыренной верхней губой, странное, подвижное, все — живое, чем-то напоминающее лицо Пьеро. Лицо Николая — спокойное, незначительно приятное (и, видно, очень схожее). Добрые... или нет, какие-то «молчащие» глаза. Этот офицер — точно отсутствовал. Страшно был — и все-таки страшно не был. Непередаваемое впечатление (и тогда) от сближенности обоих лиц. Торчащие кверху, короткие, волосы Пьеро-Керенского — и реденькие, гладенько-причесанные волосики приятного офицера. Крамольник — и царь. Пьеро и «charmeur». С.-р. под наблюдением охранки — и Его Величество Император Божьей милостью.
Сколько месяцев прошло? Крамольник — министр, царь под арестом, под охраной этого же крамольника. Я читала самые волшебные страницы самой интересной книги, — Истории; и для меня, современницы, эти страницы иллюстрированы. Charmeur, бедный, как смотрят теперь твои голубые глаза? Верно с тем же спокойствием Небытия.
Но я совсем отошла в сторону, — в незабываемое впечатление аккорда двух лиц — Керенского и Николая II.
Аккорда такого диссонирующего — и пленительного, и странного.
Возвращаюсь. Итак, сегодня — это все тот же Керенский. Тот же... и чем-то неуловимо уже другой. Он в черной тужурке (министр-товарищ), как никогда не ходил раньше. Раньше он даже был «элегантен», без всякого внешнего «демократизма». Он спешит, как всегда, сердится, как всегда... Честное слово, я не могу поймать в словах его перемену, и однако она уже есть. Она чувствуется.